Воспоминания Марины Токаревой
15.07.2010
У нее была своя тайна...
Первый шок, связанный со мной, Мария Александровна Ильина, завотделом культуры «Ленинградской правды», испытала, когда пошла представлять меня главному. Так полагалось: решение по новому сотруднику было вроде принято, но надо было сначала «показать». Смотрины оказались волнующими. Знаменитый Андрей Константинович Варсобин погасил при виде нас свой «беломор», сурово кивнул на стулья против своего стола и начал.
Как фамилия отца (облик мой был и остается подозрительно неславянским)? Ага, восточная. Где родилась? Ах, в столице. Так, а чем занималась в многотиражке «Скороходовский рабочий»? Отдел культуры. Ну, а раз так – вот что такое, к примеру, СБИ? Я ответила, и в беседе случился перелом. Андрей Константинович резко потеплел голосом и взором и перешел с кандидатом в сотрудники на «ты». В самый разгар горячего обсуждения тонкостей системы бездефектного изготовления обуви и конвейерного производства, взгляд мой вдруг упал на лицо М. А.
Бледное, оно выражало изумление – и облегчение одновременно. Она только что целый месяц испытывала меня в эстетических оценках, выверяла уровень образованности, владение жанрами – рецензия, репортаж, эссе… А кадровый вопрос решило, оказывается, знание обувного производства.
Работа зав. отделом тогда была почти подвигом: такого она требовала от М. А. напряжения, изобретательности, граничащей с изворотливостью, тайной смелости. Всем этим она обладала. Умела ценить чужой классный текст и не прятала гордости за него. Была честолюбива – и радовалась, когда наши материалы висели на доске. {/pullquote} И меня взяли в отдел культуры «Ленправды», самое козырное в те годы место, где работали классные профессионалы: Кира Викторовна Клюевская, театральный критик, Елена Владиславовна Холшевникова, литературный критик. И – заведующая: Мария Александровна Ильина, знаток всего. Мне отводилось ИЗО: художники, музеи, клубы, досуг.
Между нами было два-три поколения. Я еще не знала, что снова поступаю в университет. Новые коллеги, укорененные в ленинградской культуре, как рыбы в воде плававшие в своих средах – писательской, артистической, были мастерами, я – подмастерьем. Каждая давала мне уроки. Но главные я получила от М. А. Ильиной.
Второй шок постиг её очень скоро, когда выяснилось, что я – человек в высшей степени склонный к ляпам и чреватый ошибками. В те времена можно было легко схлопотать выговор за неверно названную дату народного гулянья. Я и схлопотала. В ответ меня стали обучать дисциплине. Муштра, жесткая и последовательная, заставляла меня, дуру, бунтовать и возмущаться – внутри себя, само собой. Много позже я испытала огромную благодарность за все, чему тогда научилась. В том числе начаткам дипломатии. Они были необходимы: наша редакция, как государство СССР, к культуре относилась с острым подозрением.
Новелла про СБИ и вообще эпизод «собеседование с редактором» потом имели громкий успех на нашем отдельском чаепитии. Было у нас такое священнодействие – полчаса вознесения над редакционными буднями, когда дверь запиралась, и мы делали вид, что нас нет. Открывали только на условный стук, известный немногим. Мы пили чай, только пили чай, но в эти минуты крепились связи, ширилось понимание, сглаживались обиды. За дверью кабинета (обычно Кириного) мы были – люди одной расы в стане инородцев, и Маша (именно так мы ее называли между собой) сбрасывала броню начальника и хохотала, как умела только она – до слез.
А вокруг шла жизнь советской газеты эпохи восьмидесятых. Мы работали на минном поле: от отдела культуры редакционные начальники и высокие партийные бонзы неизменно ждали подвохов и скандалов с оргвыводами. То не та оценка спектакля, то не те имена. На фамилиях Аркадия Райкина и Дмитрия Лихачева – вечное табу.
Когда Маша после планерки входила в наш кабинет с гранками в руках, она чаще всего напоминала натянутую струну: черные чернила – рука Варсобина, шарик – дежурные претензии дежурного зама. Иногда они были несовместимы с жизнью – но редко: М.А. уверенно отсекала все сомнительное еще на этапе сдачи. Поэтому мы декорировали наши тексты, как могли. Учитывать надо было каждое замечание. «Маловато человечинки!!!» - как-то написал Варсобин на одной гранке.
Стоило задержаться в редакционном коридоре и взглянуть на людей, сходящихся к полудню каждого дня на планерку по номеру. Если не знать, что идут обсуждать газетные полосы, по выражениям лиц можно было предположить – идут кого-нибудь коллективно пожрать – так были мрачны и свирепы. Какая уж тут «человечинка»! Поэтому «Ленинградская правда» и была такой, какой была – исступленно серьезной, без тени игры с жизнью.
Игру, осторожную, допускали только мы, на своих полосах. Потому-то и отслеживались они нещадно. То и дело кто-нибудь из секретариата вбегал с требованием перевести текст «на язык родных осин»! В планерке, этом сборище посвященных, участвовала, как правило, лишь закаленная Маша, в редкие дни, когда это выпадало Кире или Лене, они возвращались «оттуда» с вытаращенными глазами. Бред претензий к культуре даже представить сегодня нельзя. «У меня еще весь Пушкин не читан!» – любил заметить наш ответсек Алексей Алексаныч Максимов, вглядываясь в фамилии новых авторов в очередном литобозрении.
Работа зав. отделом тогда была почти подвигом: такого она требовала от М.А. напряжения, изобретательности, граничащей с изворотливостью, тайной смелости. Всем этим она обладала. Умела ценить чужой классный текст и не прятала гордости за него. Была честолюбива – и радовалась, когда наши материалы висели на доске. Умела сочувствовать действенно – и помогала всем, чем могла. А главное – обладала скрытым, но всеобъемлющим юмором. Однажды для чаепития я написала «пьесу» по «Борису Годунову». «Наряжены мы вместе номер ведать, – вкрадчиво сообщал Фельд (Шуйский) Максимову (…) но, кажется, нам некого смотреть: отдел культуры пуст… «Вели ж их всех зарезать!» – требовал Чурин (юродивый) и тогда Варсобин (Борис) гремел: «Где Маша, Лена, Кира и Марина?? Всех утопить!» и прочее в том же духе… Коллеги рыдали от смеха. Маша громче всех. Таких затей у нас было много: помню корейскую оперу, написанную М. А.
…Всегда чутко, обостренно внимательная к происходящему в редакции – мимолетным репликам, визитам, слухам – она иногда явственно выпадала: как-то так смотрела перед собой в пространство, отплывала так далеко, что достичь ее – даже окликнуть казалось невозможным.
Лучше нас адаптированная к ситуации, обладавшая неуловимо-артистической способностью к мимикрии в тяжелых временах, она возвела вокруг островка своей внутренней свободы крепостные стены – и не пускала туда почти никого. У нее была своя тайна. Иногда казалось: внутри умевшей быть очень строгой классной дамы сидит маленькая растерянная девочка, за холодом интонации, за умением цедить слова скрывается скомканный, проглоченный кусок бумаги со стихами…
Третий шок она испытала, когда я уходила в газету, которая еще не существовала, но на которую уже подписались 50 тысяч ленинградцев. «Невское время» объявило демократический курс. Помню, как ей в лицо бросилась краска, когда я положила на стол заявление. Я уходила с легкостью, впереди была другая жизнь, новые, ни в чем не похожие на прежние, песни. Я уходила, она оставалась, и я еще не знала, как часто буду ее вспоминать…