"Попытка вспомнить". Часть третья
Мы продолжаем публикацию воспоминаний журналиста и писателя Магды Иосифовны Алексеевой (4.11.1931 - 27.08.2020), выпускавшихся в издательстве "Геликон плюс" в 2008 году под названием "Попытка вспомнить".
От автора: " Легко ли рассказать собственную жизнь? Казалось бы, ну что тут сложного: вспоминай и записывай. Но чем больше погружаешься в такое "записывание", тем дальше и неразличимей становиться горизонт.
Написав первую в предлагаемом сочинении фразу, я уже знала последнюю: "Когда же мы вернемся?" И знала ответ: никогда.
И все же "житейские записки", как определяет мемуары словарь Даля, позволяют, если не вернуться, то хотя бы оглянуться, вспомнив лица, имена и даты. Не все, разумеется, вспомнить и не всех, кого помнишь, назвать…
Да простят меня не названные здесь".
…Ты, измятый, изломанный Кодак,
Так называемая душа!
Н. Асеев
Читали "Земляничку" Триоле, а в ней этот эпиграф. Сразу вопрос: откуда? Где достать, прочесть? В советских (тех лет) изданиях Асеева "Лирического отступления" не было. Видимо, из-за строчки "…там, где мы томимся, победив" и не только из-за неё.
Ох, уж это узнавание поэзии по эпиграфам, по разговорам! По разговорам с теми, кто знал! Знал Цветаеву, Мандельштама, или "Любку" Смелякова, или вот неизвестного нам Асеева… Сейчас даже вспоминать странно: неужели так было?
В Краснодаре, куда я поехала на практику и где уже работала в "Комсомольце Кубани" Инна Руденко, познакомились с Леной Рождественской, она только что разошлась с Робертом, по которому страдала всю жизнь, несмотря на сонм мужиков, вьющихся вокруг.
Ленка знала множество стихов и замечательно их читала. Володю Соколова, Володю Гнеушева, сокурсников Роберта по Литинституту, мы узнали от неё.
Хоть глазами памяти
Вновь тебя увижу,
Хоть во сне непрошенно
Подойду поближе.
Это – Соколов.
Мы и сами ведь живём не так,
Не актёры, а шаги за сценой…
Это – Гнеушев.
Помню, каким страданием было для Ленки увидеть стихи Рождественского, написанные когда-то ей, а опубликованные с посвящением Алле Киреевой, новой жене:
…И не усидишь на месте,
Будет смех звенеть рекою
Ну, и ладно, ну, и смейся –
Я люблю тебя такою…
Из семейного альбома. Инна Руденко с дочерью Таней Черновой
Она, Ленка, была разной, всякой: легко врала, легко дружила, да и страдала легко, смеясь над собой и плача. Но поверх всего, как и у нас (у меня, Натальи, Инги) шла любовь к стихам.
Помню, как однажды в письме ко мне Наталья прислала несколько строчек Луговского:
Поманила пальцем, убежала,
Сны окончились, кругом темно.
Горечь расставаний, боль и жалость
Хлынули в открытое окно.
Ни я, ни Ленка этих стихов тогда не знали, чуть ли не "молнию" в Москву: "Пришли остальное!"
А жизнь, между тем, складывалась нерадостно. На обороте своей фотографии, сделанной редакционным фотокором, Ленка написала: "Магда, нам с тобой надо жить, не надо вспоминать". Это было время ссор и расставаний, время тоски. В какой-то командировке, в станичном " Доме колхозника" засыпаю вечером в чистенькой, пахнущей вымытыми полами комнате и вдруг из коридора (там радио) – глуховатый голос Луговского:
Девочке медведя подарили.
Он уселся плюшевой, большой…
И я плачу, плачу, не могу остановиться, такое пронзительное чувство оторванности от мира, такое одиночество.
Но когда зимой в Москве всё и в самом деле куда-то отступает и закруживает другая жизнь, приходит письмо.
Ах, этот адрес: Москва Г-19, до востребования! Теперь одно-двухэтажные старинные дома вдоль Арбатской площади от Большого Афанасьевского, где "молочная", до Арбата давно срыты. А там была почта. И вот из Ленинграда приходит письмо, одна строчка: "Магда, ты меня совсем забыла". Одна строчка, а колесо судьбы (если "высоким штилем") сначала делает стремительный поворот назад, а потом вперёд, вперёд и дальше, дальше вот к этому сегодняшнему дню, в котором я на дачном балконе в Яппиля, среди травы и сосен, вспоминаю свою жизнь.
Вспоминаю, как мы с Ленкой ездили от редакции в Адыгею, переходили по верёвочной лестнице над горной рекой, сидели уставшие на берегу и я говорю: "Бегут две собаки", а Ленка, не оборачиваясь: "Быстро бегут?"
Потом в Москве она привела к нам в "клуб" Соколова и Гнеушева. Соколов пришел с беременной женой, болгарской красавицей Бубой, через несколько лет покончившей с собой. Гнеушев же решил, что влюбился в меня, писал мне стихи. Когда он уезжал в свой Ставрополь, мы с Соколовым провожали его на Курском вокзале, поезд тронулся, и Соколов вдруг крикнул: "Привет Лиде!", а Гнеушев показал ему кулак.
"Кто это – Лида?" – спросила я, когда мы вышли из вокзала. "Ну, просто Лида", – сказал Соколов. Всё стало ясно.
С Леной Рождественской, спустя годы, мы работали в ленинградском Доме прессы в разных редакциях, на разных этажах, то и дело сталкивались на лестнице, в буфете, но никогда даже не поговорили толком и не тянуло друг к другу. А недавно она с дочкой и внуками уехала в Германию на ПМЖ, как теперь принято говорить, и даже не попрощалась. Точно по Левитанскому: "Жизнь прошла, как не было, / не поговорили".
Сколько загадок в человеческих отношениях!
"…под старость нашей молодости".
А. Пушкин
Пушкину лет 26 – 27, и он пишет, кажется, Вяземскому: "под старость нашей молодости". Ничего себе, да? Мне в тот день, когда я натыкаюсь на эту фразу, лет на пятнадцать больше и я убеждена, что это ещё – молодость. Натыкаюсь я на пушкинскую фразу (страшно сказать) во время заседания Ленинградского бюро обкома партии. Идёт заседание, его ведёт Романов, от одного его взгляда не я одна цепенею, и всё же (о, блаженное легкомыслие, всегда выручавшее меня!) держу под столом на коленях переписку Пушкина и читаю украдкой. "Ты дождёшься, –говорит мне в перерыве Саша Осипов, мой вернейший друг и лучший из всех известных мне партийных функционеров. Ему первому я отнесла в 1989 году свою книгу "Моченые яблоки", получив в московском издательстве "Советский писатель" авторские экземпляры. Саша тогда уже жил в Москве, изгнанный, как и я, Романовым с работы. До самой своей безвременной смерти (не смог он вынести романовских гонений!) какие замечательные ко всем праздникам присылал он мне открытки, сколько в них было юмора!
И вот он говорит: ты дождёшься и наставляет меня: не ходи в обком в мини-юбках, не носи браслетов, непременно приезжай сюда каждый день обедать. "Ну вот ещё, – говорю я, – у меня времени нет каждый день сюда ездить".
Дура и дура. Прав был Осипов: белых ворон изгоняют. И – изгнали. Всего пять лет я продержалась в роли редактора областной газеты. Но всё же целых пять лет!
А моя первая газета – "Скороходовский рабочий" – первое и последнее счастье работать так же, взахлёб, как дружить и любить.
Из семейного альбома: Магда и Борис Алексеевы, 1 мая 1959 года у фабрики "Скороход"
Нас, одинаковых и разных, прибило к этой газете, как к спасительному берегу в самое глухое (после оттепели) время. 1967 год. Я-то здесь уже девять лет. Девять лет назад Борис (он не только философ, но и велогонщик) устраивается подрабатывать в спортклуб фабрики "Скороход", выступает за их велокоманду, оформленный не то токарем, не то слесарем.
Весь советский, так называемый любительский спорт на том и стоит. А напротив спортклуба, в том же коридоре – дверь в редакцию многотиражки. Вот так по рекомендации собственного мужа я и попадаю сюда.
Все случайное становится когда-нибудь значимым. Так и со "Скороходовским рабочим". Случайно попала в эту газету, а она вдруг стала судьбой, во всяком случае, совершенно особой, особенной страницей в жизни. Для всех, кто попал в ее орбиту.
Это наши лучшие годы – вот как мы говорим теперь. 18 января 1967 года, в канун Крещения, вышел первый номер той самой ежедневной газеты, объединившей нас. По традиции в этот день мы собираемся вместе. В этом (2005 году) это было уже в тридцать восьмой раз.
Совершенно особенный дух общности, дружественности, вольности возникает тот час же, стоит нам собраться вместе. Дух ушедшей молодости? Да, но и не только. Мы были (и остались) единомышленниками – вот что важно во все времена. А в той стране, "где нам посчастливилось родиться" – тем более.
При слове "Скороход"
Часы меняют ход
И время мчится вспять
Туда, где на Заставской,
Мы молоды опять,
И нам щекочат лица
Такой же юный снег,
И длится, длится, длится
Еще двадцатый век.
…Как мы дружили с эстонской газетой "Эдази", знаменитой на всю Эстонию журналистской фрондой, как ездили в Тарту, как они приезжали к нам… Как на съезде журналистов в Колонном зале я рассказывала об этом с трибуны, и как потом вся эстонская делегация окружила меня и благодарила… Как мы самолетом летали в Каргополь, и местные журналисты угощали нас ухой на озере Лача…
"Скороходовский рабочий" – всего лишь многотиражка (правда, первая в стране ежедневная). Но мы раздвинули ее горизонты, нам это удалось, нам было интересно вместе, а это не так уж часто встречается.
Из семейного альбома. "Скороходовский рабочий". Как мы смеялись в те глухие годы...
И вот уже на дворе XXI век и не только "Скороходовского рабочего", самого "Скорохода" уже нет на свете, и нет Аркаши Спички, Васи Суворова, Гали Глуховой, Милы Суздальской… Кому из нас "день Лицея торжествовать придется одному?" Бог весть. Пока живы, будем хранить наши воспоминания. Вот и поминки по Галке Глуховой в нынешнем июне получились у нас не столь скорбными, сколь веселыми, какой и она сама была в нашей общей жизни.
В той жизни, когда казалось, что правила, предписанные нам властью, останутся незыблемыми навсегда, что плетью обуха не перешибешь, и мы обречены прожить свой век во внутренней эмиграции. Вот отчего так ценилось остроумие, вот отчего так много смеялись.
Прерываю свои записки. Сегодня 7 сентября 2004 года, второй день официального траура по Беслану. По телевизору 150 тысяч итальянцев в Риме со свечами идут вечером по центральным улицам, а у нас снимают с работы главного редактора "Известий" за "чересчур эмоциональное освещение" горя: снимки, видите ли, слишком плакатны. А на снимках этих – убитые дети.
Сволочизм власти всё тот же, никуда не исчез. В этом-то и вся печаль…
Однажды в "Скороходовский рабочий" приходит по нашему приглашению Виктор Соснора и до позднего вечера читает стихи, разговариваем, должно быть, откровенней, чем следует, потому что уже утром (утром!) меня вызывают в горком партии, заводят в какую-то пустую комнату и велят написать обо всём, что было накануне: что говорил Соснора, что читал. Пишу всякую ерунду: читал стихи, говорили о поэзии… А оказывается, они уже обо всём осведомлены в подробностях. Откуда?! Кто успел настучать? На всю жизнь осталось загадкой.
И ещё одна такая же загадка-анонимка долго мучила неразгаданностью: как сейчас помню напечатанное на машинке письмо, где мои "грехи" (в редакции много евреев, антисоветские настроения и т.п.) перечислялись грамотно и подробно. Письмо на имя Романова в те дни, когда решался вопрос, быть ли мне редактором областной газеты, его перехватил Осипов и показал мне. Почему-то больше всего удивило последнее слово: "Привет!". Что-то смутно похожее было в нём, но что?
"Никогда над этим не ломайте голову, в любом человеческом сообществе, а это и двое, и двести, есть место предательству…"
Это позже, гораздо позже, я написала в повести "Живите долго". Она почти документальна и её, возможно, следовало бы посвятить памяти Миши Балцвиника.
"Все в душе мы чуть-чуть поэты…" На самом деле все в душе мы были (кто чуть-чуть, кто больше) диссидентами. Миша – более других и чётче других. Партийный билет остроумно и точно называл хлебной карточкой. В нашей, да и не только в нашей профессии никакого "хлеба" ты бы без этого билета не получил.
Он и не получил, когда его выгнали из партии и из газеты. До конца дней своих мыкался филолог, книжник, умница в каком-то плановом отделе. А случилось вот что: группа "продвинутых", как сказали бы сейчас, ребят написала некий труд под названием "От диктатуры бюрократии – к диктатуре пролетариата". В труде этом доказывалась (святая наивность!), что ленинские идеи социализма искажены партийной бюрократией.
Всех, кто писал, посадили. Всех, кто читал, выгнали с работы. Миша – читал. Его жену Галю Зяблову тоже отовсюду выгнали за "недоносительство" и сослали из "Смены" к нам, в "Скороходовский рабочий".
Через пятнадцать лет Миша покончил с собой, окончательно запутавшись в дебрях жизни.
Миша Балцвиник… При всем очевидно угадываемом трагизме этой фигуры я почему-то более всего вспоминаю его в атмосфере праздничности, то и дело воцарявшейся в доме. Здесь, на Перовской,3 в квартире 10 любили гостей и умели их принимать. Ах, эти Галины пироги, этот глинтвейн в высоких тонких стаканах с желтыми и красными ободками, запотевшие бутылки водки и непременные маринованные грибы. Грибы – это уже Миша, его воплощенная страсть. "Грибы – это всего лишь машина плюс уксус", – говорил он моему мужу, когда мы купили первые "Жигули".
Любил и умел быть элегантным: белоснежная рубашка, черный галстук-бабочка. Знал толк в остротах, шутках, был на редкость афористичен. Презирал даже намек на сервильность, не скрываясь, ненавидел тупость окружавшей нас номенклатурной действительности.
Все мы тогда в той или иной степени были "внутренней эмиграцией", но он четче других. И непреклонней. Вот почему в этом доме дышалось воздухом свободы, словно стены его не пропускали ничего извне. Здесь зло смеялись над тем, что говорил "лично Леонид Ильич" и доверяли лишь тому, что сообщал Анатолий Максимович (А.М. Гольдберг – политический обозреватель Русской службы Би-Би-Си в 60-е – 70-е годы).
Здесь раньше других читали Гроссмана и слушали Галича. Здесь любили Окуджаву. Здесь одаривали друзей редкими фотографиями Ахматовой, Мандельштама, Пастернака, Зощенко… из бесценного фотоархива, созданного Мишей, его подвижническим трудом.
Словом, это был дом – оазис, воспитавший у многих, прошедших через него, правильные политические и эстетические вкусы. При том, что собственный вкус Миши был безупречен, он умел буквально одним абзацем кратко и емко характеризовать книгу или событие, или человека, или историческую эпоху.
Единой душой дома были Миша и Галя, в этой, казалось, нерушимой связке ведущим был Миша, а ведомой – Галя. Но когда связка разорвалась, Миша умер. Прервалась связь времен, и душа не выдержала смертельных сквозняков, тех самых, от которых защищали былые стены их общего дома, рухнувшие разом.
Что сказать еще? Что сказать о жизни, что оказалась такой недлинной?
Часто думаю, как жаль, что он не дожил до времени, оглушившего нас эйфорией свободы. Но и это время кончилось. Хотя все-таки жаль, что он не хлебнул его вместе с нами. То-то удивился бы, увидев на книжном развале "Жизнь и судьбу" Василия Гроссмана, а по телевизору – "В круге первом".
Свои круги ада он, пройдя их, изведал сполна, оставшись в памяти человеком на редкость неординарным, талантливым, сложным, трагическим и веселым. И я бы сказала – уникальным.
Спасибо тебе, Миша!
Пролетела эта жизнь,
Телефонами звеня…
Спасибо всем, кто был со мной в те годы. Мы помогли друг другу сохранить "душу живу". Она и осталась живой, душа. Не очерствела. А как ее ломали внешние и внутренние беды! И не только беды, но и соблазны: чуть-чуть отступиться – и прожить полегче. Стало ли кому-то легче? Пожалуй, никому. Зато осталось, смею надеяться, навсегда, родство душ. И когда звонят из Москвы Недошивины (какую удивительную стезю избрал для себя Слава – делает телефильмы о "серебряном веке"!) или когда я слышу в трубке голос Миши Отрадина (он теперь профессор филфака), или голоса Левинского, Зябловой, Наташи Жуковой, Тани Дурасовой, Юры Николаева… в такие минуты ощущаю, что жизнь – прекрасна, что на земле, как бы не была она иногда холодна и враждебна, существует наше братство, противостоящее, как и раньше, этому холоду и враждебности.
С недавнего времени в газетах появилось маловразумительное "соб.инф." – собственная информация. Так вот эпиграф к этой главке – соб.стих.
За что-нибудь любят,
За что-нибудь помнят –
За милые руки
В сумерках комнат,
За грустные слёзы
На горьких вокзалах,
За всё, что сказала
И не сказала.
И здесь начинается давняя повесть –
От дома до площади –
Десять минут
И десять ещё, чтобы тронулся поезд,
И час, пока люди в вагоне уснут.
И можно тогда тосковать, тосковать
На верхней полке лицом к стене.
Полка, как узенькая кровать,
Качается от бегущих теней.
Слушай, это – про тебя,
Про тебя и про меня.
Пролетела эта жизнь,
Телефонами звеня.
Как там дождь по тротуарам
В переулке старом-старом
По булыжникам скользил…
Здравствуй! Я опять с тобою
Через столько лет и зим.
Это небо – голубое,
Если в воду поглядим,
Этот город бесконечен,
Если в нём идти, идти…
Это – встречи, встречи, встречи,
А разлуки – впереди.
За что-нибудь помнят…
Ты помнишь, за что?
За синее вымокшее пальто,
За мокрые волосы от дождей,
Косо летящих каждый день
На двух таких бездомных людей.
Ах, что было делать?
Шли дожди,
Московский ноябрь, плохая погода.
"Замёрзла?" "Не очень". "Не уходи". –
Такое проклятое время года,
Сумерки, горькое время дня.
Помни меня,
Не забудь меня.
Из семейного альбома. Магда с Галей Зябловой (сверху), с Галей Глуховой (снизу)
В том ноябре мы с Борисом под дождём у газетной витрины на том самом доме, которого теперь нет и где была почта, прочли ошеломившую нас строчку:
"В Париже скончался русский писатель Иван Бунин". Ошеломило даже не то, что – умер, а то, что был жив только что, сейчас, при нашей жизни. А мы и не знали за своим железным занавесом. Казалось, всё так далеко – Чехов, Бунин… А он умер позавчера.
Чего только не происходит "при нашей жизни"! Вот Пушкин. Он тоже в составе крови. Как Москва. Сколько себя помню, это со мной.
В Яропольце, где после Сталинабада Илонка устраивается преподавать в школе и где над речкой Ламой (отсюда и Волоколамск – волоком по Ламе) стоит дом, в котором мы снимаем комнату и куда привозим из Москвы только что родившуюся в декабре 1954 года Марину – в Яропольце бывал Пушкин. Это обстоятельство прямо-таки кружит голову. Вот в этом парке гулял Пушкин. В этом доме жил. Это – именье Гончаровых. Барский дом почти разрушен войной и всё же в нём ютится школа, в которой работает Илонка.
А я по ночам, когда тихо-тихо, пишу стихи.
Как льётся дождь с чугунного плаща,
Над пушкинской крылаткой свищет ветер…
Из Яропольца даже Тверской бульвар (впрочем, Пушкина в это время уже передвинули с бульвара) кажется недостижимо далёким, что уж говорить о Ленинграде, с которым у меня в тот год совсем прервана связь, и всё – "за тридевять земель от счастья,\ от этих солнечных снегов"… В самом деле, зимний солнечный день в Яропольце воспринимается как счастье при всей скудости и сложности быта. Это от красоты вокруг и молодости в себе.
Но как это потом безвозвратно проходит! Когда множество раз наступает другая жизнь. Слой за слоем, слоями: другая жизнь.
Как на моментальном снимке (есть такой снимок) мы идём через двор мимо поленницы дров (ещё в квартирах – печки) – Васильевский остров, 1-я линия, дом 48, квартира 7, – несём капусту в авоське, я в белой куртке, помню, как её покупали, всё помню – каждый счастливый день, и всё же…
Приходи скорей, пожалуйста,
Дни растянуты, как годы,
Можно, я тебе пожалуюсь
На дождливую погоду?
Можно, буду плакать громко,
Слёз с лица не вытирая?
Жизнь кончается у кромки,
Показавшаяся раем.
Как же это? Где же это?
Звон трамваев, шелест веток…
Что ж ты рвёшь меня на части,
Показавшаяся счастьем?
Словом, "там, где мы томимся, победив". Вроде, всё исполнилось, почему же – томимся? Так трудно входить в "другую жизнь"! …На двух трамваях, 5 и 15 долго-долго тащусь с Васильевского острова на Московский проспект, на фабрику "Скороход". Редакция многотиражки – одна прокуренная комната, четыре сотрудника и машинистка Циля Яковлевна, упрямая сгорбленная старая дева, что, впрочем, не мешает Валерию Ивановичу Виноградову, редактору, обозлившись, крикнуть ей однажды вслед: "Проститутка!". Во всей моей газетной биографии он и есть первый и последний редактор. Потом уже всегда я сама – редактор.
Из семейного альбома. Валерий Иванович Виноградов, мой первый редактор
Но именно он, заботясь о моей дальнейшей журналистской "карьере", заставил меня вступить в партию и сменить мою фамилию на фамилию Бориса. Так по его распоряжению ("С ума сошла? Не взять такую замечательную русскую фамилию!") я стала Алексеевой. Всегда помню его с благодарностью, он совершенно по-отечески относился ко мне.
Так же как Свидерский к Борису. "Наставникам, хранившим юность нашу"…
Из семейного альбома. У философского факультета В.И.Свидерский (справа)
Моя маленькая племянница Марина (она у нас, потому что Илонка тяжело больна и лежит на операции в московской Боткинской больнице ) плачет всякий раз, как я ухожу на работу, а когда возвращаюсь, радостно кричит: "Моя Магдочка пришла!" "Это общая Магдочка", – внушает ей Борис, и в следующий раз она уже кричит: "Общая Магдочка пришла!"
Шутим без конца. "Магдочка вредная – работает в редакции". Ребёнок заучивает Пушкина так:
И в светлицу входит царь.
Стороны той секретарь.
Шутим, шутим, смеёмся над коммунальным бытом, политикой, газетами, самим укладом советской жизни, над тем, что талдычит радио, что впихивается в мозги. "Зачем об этом – при ребёнке"? – возмущается сестра, вслед за ней – мама и даже Елена Ивановна, обожаемая всеми нами мать Бориса, моя свекровь, хотя она-то как раз всегда готова посмеяться вместе с нами.
Но именно потому, что всё "при ребёнке" – разговоры, книги, люди – она вырастает такой, какой вырастает и воспринимает мир не в кривом зеркале идиотской пропаганды, а так как и следует это глухое время воспринимать.
Из семейного альбома: Марина
Продолжение следует...